От какого ума горе? Рационализм и русская литература

 Русская культура имеет свою, веками сложившуюся специфи­ку. Ее наличие становится очевидным уже во второй полови­не XVIII столетия, после полувекового периода господства кос­мополитического искусства классицизма. В демократичес­кой литературе 1760—70-х гг.
— драмах В. Лукина, романах М. Чулкова — автор смотрит на мир не глазами абстрактно-рас­судочного моралиста, как это было у классицистов, а взглядом человека из народа, из русских. И если для классицистов — Ломоносова, Сумарокова — разум имел статус высшей ценности, начала, управляющего и приро­дой, и индивидуальным и обще­ственным поведением человека,
— то в демократической лите­ратуре разум все чаще рассмат­ривается как инструмент обма­на, авантюры и, в конечном счете, греха. Это демократическое отношение к разуму нашло от­клик у русских писателей-клас­сиков XIX века, которые внима­тельно присматривались к осо­бенностям народного мировоззрения; и отрефлектировано в сочинениях первых русских оригинальных философов — Кире­евского, Хомякова. Для них ра­ционализм как мировоззрение, рассудочный подход к действи­тельности — нечто принципиально чуждое духу русской жизни.
Яркий пример тому — коме­дия Грибоедова «Горе от ума». Интересно, что первоначально она задумывалась под названи­ем «Горе уму». Почему так? Да потому, что под «умом» в те времена понимался рассудок, разум — кумир европейской культуры. В первоначальном за­мысле Грибоедова главный ге­рой комедии — Александр Андреич Чацкий — выступал в ка­честве персонификации Ума, как это было свойственно аллегори­ческой поэтике жанра класси­ческой комедии. Ему, Чацкому, побывавшему за границей и на­бравшемуся там ума, беда в мире русской действительности, куда он опять вернулся. В ходе работы над пьесой Грибоедов изменил замысел, сделав акцент на личности героя, на его стра­даниях и переживаниях от соб­ственной несовместимости с укладом московской старины. Соответственно и название из­менилось на «Горе от ума». Горе Чацкому — и не оттого, что кто-то, он ли, московский ли мир, пло­хи, далеки от идеала. Сам Чац­кий, конечно, симпатичен читате­лю: пылкий, влюбленный юноша; с романтическими мыслями о переустройстве жизни. Но и фамусовское общество, несмотря! на выраженную сатирическую линию против него в комедии, тоже имеет право на существо­вание, уже потому, что это тра­диционный уклад русской жиз­ни. Не случайно Софья, имя ко­торой — София, то есть Муд­рость, делает свой выбор не в пользу Чацкого, а в пользу Молчалина, непосредственно про­должающего нравственную тра­дицию Фамусовых. Выходит, ум (разумник Чацкий) и мудрость (София-Софья) в русской прак­тике расходятся!
Мудрость заключается в том, чтобы следовать традициям, сло­жившимся в жизни народа. А они вовсе не обязательно рас­судочны. Любимая героиня Пушкина в его бессмертном ро­мане, Татьяна, подчеркнуто ли­шена той интеллектуальной утонченности, которая с детства окружала Онегина и от которой погиб Ленский — персонаж по­чти карикатурный. Напротив, Пушкин выводит на первый план наивную простоту Татьяны, лю­буется этой простотой, противо­поставляя ее искусственной ус­ложненности двух других геро­ев... И Лермонтов, аристократ до мозга костей, говоря о своей родине в одноименном стихот­ворении, вдруг признается, что ему мила не официально-при­дворная Россия, ее светская куль­тура, а сцены деревенской жиз­ни, совершенно безыскусствен­ной и, уж конечно, не разумной, той, где «пляска с топаньем и сви­стом под говор пьяных мужич­ков». «Полнейшего выражения чистой любви к. народу, гуман­нейшего взгляда на его жизнь нельзя и требовать от русского поэта», — комментирует этот стих Добролюбов.
Глубинная и притягательная нравственность народной жизни ощущается с особой силой пи­сателями следующего поколе­ния. Это ощущение заставляет Гончарова так построить своего «Обломова», что внимательный читатель не раз задумается, прежде чем предпочесть Илье Ильичу его антипода Штольца — человека деятельного и разум­ного, но нравственно неглубоко­го. Вспомним его слова: «Мы не пойдем с Манфредами и Фаус­тами на дерзкую борьбу с мятежными вопросами, не примем их вызова, склоним головы и сми­ренно переживем трудную ми­нуту...». Не случайно Ольга Иль­инская сильно сомневается в пер­спективе своего счастья со Штольцем. Интеллект последне­го отнюдь не становится залогом его духовности, человеческой полноты... И Тургенев, сталкивая Базарова с Павлом Петровичем в интеллектуальном поединке, в итоге показывает читателю не­состоятельность обоих: первый лежит в могиле, второй роман­тически рыщет по свету. Зато отец и сын Кирсановы, которых демократическая критика уже больше ста лет громит за мягко­телость и уход с полей, где ло­маются теоретические копья, живут себе, растят детей, совер­шенствуют хозяйство и коррект­но воздерживаются от чересчур принципиального спора о том, что должно и что недолжно. «Блаженны кроткие, ибо они на­следуют землю».
В открытое противоречие спор между разумом и нравственностью перерос в творче­стве Достоевского и Льва Тол­стого. В «Преступлении и нака­зании» Достоевского главный ге­рой Родион Раскольников одер­жим идеей математической эти­ки, по правилам которой нрав­ственные отношения имеют в своем основании силу и измеря­ются количественно. На весах истории, считает, он, величие де­яний гениев человечества, ода­ренных разумом и дерзостью, перетягивает и оправдывает ги­бель противной старушонки и ее блаженной сестры. И такая эти­ка имеет практику в истории. На­полеон, вспоминает Раскольников, оставил в Египте целую армию — и, тем не менее, а вернее, тем более в глазах человечества считается героем. Так же и про­чие «сильные мира сего» — Солон, Магомет. Они презира­ли веками существовавшие за­коны и произволом собственно­го разума устанавливали другие законы, свои. Взгляды и судьбы миллионов смертных для них — ничто, коль скоро они дерзнули вознести свою жизнь в безвоз­душное пространство чистой ло­гики... Раскольников остается верен своей идее до самого кон­ца книги и страдает от ее чудо­вищной неопровержимости, пока любовь — любовь Сони Мармеладовой (опять Софья-София!), просто Любовь, которая есть синоним Бога — не спасает его от помрачения. «Вместо ди­алектики наступила жизнь», ком­ментирует писатель перемену в своем герое. Это значит, диалек­тика, то есть законы разума, в по­нимании Достоевского — не­жизнь, нечто противостоящее жизни. Чистый разум, не сопро­вожденный нравственностью, ис­токи которой для писателя лежат в христианстве, становится вра­гом человечества. Такова сквоз­ная идея зрелых книг Достоевс­кого, прослеживаемая и в «Бе­сах», и в «Братьях Карамазо­вых». Разум имеет почти неотвяз­ную сестру — гордыню, которая в христианстве считается одним из главных грехов. Поэтому Достоевский открыто пропове­дует отказ от рационализма во имя христианской любви к Богу и ближнему.
Несколько по-иному, но с тем же результатом решает вопрос о разуме и морали Лев Толстой. У него мораль номинально тоже имеет христианские истоки; но при ближайшем рассмотрении оборачивается фактическим при­зывом раствориться в соборном теле народа, где индивидуаль­ный, эгоистический и на себя направленный разум попросту не­возможен. «Сложность» дво­рянской рационалистической культуры здесь воспринимается как грех. Отсюда решение Пье­ра Безухова опроститься, выкри­сталлизовавшееся у него после встреч с солдатами на Бородин­ском поле и общения с Плато­ном Каратаевым в плену. «Про­стота есть покорность Богу, — размышляет Пьер. — И они про­сты», — думает он о солдатах, восхищаясь ими. Отказ от лука­вых мудрствований ради обще­го бытия во плоти и духе с на­родом — вот идеал, к которому приходит Лев Толстой... И Анд­рей Болконский у него тем про­тивопоставлен Пьеру, что постоянно тренирует свой разум, пы­тается жить по законам ума. И еще раз Толстой показывает по­ражение рационализма как ми­ропонимания, когда в конце сво­ей жизни князь Андрей осозна­ет, что именно эта рассудочность, склонность к логицизму во все дни отягощала его существова­ние. Предсмертные мысли Андрея — о Любви, о Боге — были утешительны для него. «Но это были только мысли. Чего-то не­доставало в них, что-то было од­носторонне-личное, умственное». Подлинное облегчение приходит к князю, когда он при­нимает смерть не разумом, а всем своим существом. Так — не разумом, а естеством — и сле­дует жить, по Толстому, всегда.
Итак, разум в русской куль­туре традиционно представлен как спутник эгоизма и гордыни, как начало, противопоставлен­ное народной нравственности, духовно-религиозным основам бытия. Следственно, рационали­стические теории в философии и общественной жизни чужды народному духу. В чем же особенность этого народного духа Русская мысль второй половины XIX столетия решила: в христи­анстве. Эта идея была подхва­чена религиозной философией Серебряного века. Литература и философия послереволюцион­ной эпохи по-своему и по-раз­ному рассматривали нацио­нальную специфику России, но отношение к разуму как неадек­ватному задаче руководства человечеством началу сохрани­лось. Об этом и пойдет речь ниже.
Очерченный аспект миропо­нимания русских писателей, как правило, не акцентируется, а то и вовсе обходится вниманием при изучении в школе литерату­ры XIX века. Однако при вдум­чивом изучении произведений русской литературы XX века, особенно периода между дву­мя войнами (20—30-е гг.), обна­руживается его принципиальная важность. Многие книги 20—30-х гг. (причем лучшие книги — произведения М. Булгакова, Е. Замятина и др.) возникли как реакция на торжество утопичес­кого революционного мировоззрения, и поэтому Пафос смире­ния гордыни человеческого ра­зума в них — основополагаю­щий. Значит, учителю придется говорить об этом на уроках с учениками. И было бы целесо­образно показать, что антираци­ональная, антиутопическая уста­новка писателей — современни­ков революции — не новость, а следование традиции, отмечае­мой в лучших творениях русских классиков. Мы предлагаем ска­зать об этом на одном из пер­вых уроков в 11 классе, в ходе вступительной лекции, и потом, во время работы с конкретным произведением, возвращаться к этой мысли.
Курс литературы XX века очень подвижен. Программные требования государственного стандарта сформулирован общо и неконкретно, и поэтому каждый учитель по своему ус­мотрению выбирает произведе­ния для работы на уроках. Мы сделаем беглый обзор несколь­ких, наиболее художественно значимых книг, в которых анти­рационалистический пафос осо­бенно заметен и важен.
Первая из таких книг, безусловно, антиутопия Е. Замятина «Мы». Написанный в 1920 г., на. пике революционно-утопического угара, этот роман в гротескной форме представил будущее страны, в которой победила ра­ционалистическая утопия. Пророческий характер замятинского романа с пугающей точностью подтверждается временем, правда, столь кратким, как не мог ожидать автор. Замятин пишет о нескольких столетиях, прошед­ших со времени «великой пос­ледней революции» — а у Со­лженицына в «Одном дне Ивана Денисовича», вышедшем всего через 40 лет после «Мы», мрач­ные прогнозы замятинской ан­тиутопии уже оборачиваются страшной реальностью. И там, и там — жизнь за стеной, отго­раживающей от мира; и там, и там — лишенные индивидуально­сти люди-нумера; и там, и там — страх, доносительство, а над всем этим — лишенный недостат­ков кумир, Благодетель-Хозя­ин... Разница лишь в одном — а настроении, с которым живут граждане «страны будущего»: у Замятина это бездумный вос­торг, у Солженицына — усталая обреченность, идущая от безыс­ходности существования.
Уже на первых страницах романа герой Замятина, инже­нер Д-503, декларирует свои взгляды — в частности, на смертную казнь и на общественное планирование. Мы, неразумные предки, с нашим вниманием к индивидуальности, с нашей болез­ненной нравственной щепетиль­ностью, в глазах героя выглядим глупо. «Убить одного, то есть уменьшить сумму человеческих жизней на 50 лет — это преступ­но, а уменьшить сумму челове­ческих жизней на 50 миллионов лет — это не преступно». Ну, разве не смешно? ...Ни один из Кантов не догадался построить систему научной этики, то есть основанную на вычитании, сло­жении, делении, умножении. От читателя не требуется особой проницательности, чтобы заме­тить, как непосредственно, почти буквально эти мысли переклика­ются с теорией Раскольникова. Рационализм, возведенный в ранг добродетели, математичес­кая этика — все взгляды замятинского героя словно почерпнуты из арсенала вульгарного социализма прошлого века.
И писатель не обходит оценкой эти взгляды. Внимательно читая роман, мы очень скоро уз­наем, что у героя, исповедующего такую идеологию, нет личности, нет души. Он в высшей степени массовый индивид, предста­витель нивелированного челове­чества. И зарождение души, акт персональной рефлексии, оказывается, связан для него с неимоверными страданиями. Герою кажется, что рушится привычный мир, что он сам гибнет, что у него раздвоение личности и это так и есть. Потому что, открывая в себе «я», он вынужден видеть «я» и в других, окружающих его людях. Мир, таким образом, уплотняется, теряет прекрасную, но безжизненную теоретическую прозрачность. Здесь уместно было бы сказать словами Достоевского: «Вмес­то диалектики наступила жизнь», но жизнь для Д-503 наступить не успевает. Мы расстаемся с ним в момент, когда он уже готов для жизни, уже признал, что Вселенная и мир бесконечны и нет и не может быть воплощения разумного совершенства ни в обществе, ни в космосе — ив этот момент железная рука ра­зумного государства берет его и совершает над ним «операцию по удалению фантазии», чтоб ничто личное, живое, никакая «блажь» не мешали дебильно сосредоточенному счастью по­селенца искусственного рая. Его губит Разум, воплощенный в ар­миях Единого Государства, без­личный и бесчеловечный.
Бесчеловечность разума — тот самый пункт, который отвращает писателя (и читателя) от иде­ологии рационализма. Утопия по самому жанровому свойству обезличена. Она содержит рас­сказ об «идеальном государстве» от лица присутствовавше­го там краткое время посторон­него путешественника. Таковы утопии Платона, Т. Мура, Ф. Бэ­кона. Что же касается жителей самого этого государства, то они даны совершенно рядоположно и индефферентно, как безликие статисты. Это одинаково счаст­ливый народ, с трудом членимый на персоны — сплошное «мы».
Но потому-то и протестует против утопии гуманистическое сознание, создавая антиутопию, что гражданином «Единого Госу­дарства» все равно является че­ловек. И нет ничего удивитель­ного в том, что первая антиуто­пия — роман «Мы» — возникла именно на русской почве. С одной стороны, этому способ­ствовала традиция скептическо­го и просто отрицательного от­ношения к разуму и его порож­дениям; с другой — кто еще, как не русский человек 20-х годов, мог со всей остротой ощутить лично горечь плодов утопических мечтаний?!. В отличие от утопи­ческого мир антиутопии дан во взгляде аборигена «счастливой страны», а не постороннего ски­тальца. И этот абориген посте­пенно, медленно и трудно, про­зревает, открывая для себя страшные истины о том, в каком мертвом, бездушном мире он живет. Да, этот мир разумен. Страшно разумен. Только ра­зум, его создавший — какой-то особый, отдельно существую­щий, нечеловеческий разум. По его законам все получается правильно и благополучно в госу­дарственном или планетарном масштабе, но для отдельного индивида он губителен. Индиви­дуальность становится грехом, свобода — преступлением. «Единственное средство избавить человека от преступлений — это избавить его от свободы» (из записей Д-503). Такой разум под стать некоему недоброму богу, такому, от лица которого высту­пает Благодетель: «О чем люди — с самых пеленок — молились, мечтали, мучились? О том, что­бы кто-нибудь раз навсегда ска­зал им, что такое счастье — и потом приковал к этому счастью на цепь. Что же другое мы де­лаем теперь, как не это? Древняя мечта о рае.. Вспомните: в. раю уже не знают желаний, не знают жалости, не знают любви, там — блаженные с опериро­ванной фантазией (только пото­му и блаженные) — ангелы, рабы Божьи». Да и сами нуме­ра видят свою миссию на свете в том, чтобы «помочь Богу окон­чательно одолеть диавола — это ведь он толкнул людей нарушить запрет и вкусить пагубной свобо­ды». Именно об этом пишет свою «райскую поэмку» нумер К-13, государственный поэт... и пото­му заключительные слова рома­на, написанные уже оболванен­ным, морально кастрированным Д-503, звучат угрожающе: «Я уверен — мы победим. Пото­му что разум должен победить».
Может создаться впечатление, будто Замятин проповедует ирра­ционализм. Отнюдь. Постоянный оппонент Д-503 в идеологическом споре, 1-330, женщина, которая пробуждает инженера к жизни осмысленной, нисколько не сла­бее его в рассуждениях; за ее словами чувствуется логика и умение рассуждать. Иначе как ей поколебать уверенность мате­матика, «философа от математи­ки» Д-503? И она находит довод, убедительный для противника. «Представь себе последнее число», — говорит она. Но ведь пос­леднего числа нет! Значит, нет конца ни у чего на свете, что живо в живом представлении, а не толь­ко у числового ряда. И нет пос­ледней революции, и нет совер­шенного государства, и нет окон­чательной истины. Истина — в движении к ней, а не в покое об­ретения. И тот разум, который от­стаивает 1-330 — разум ищущий, не успокоенный. Враг же гуманизма — это самодовольный, уверенный в незыблемости соб­ственных истин рассудок, работа которого — полагать границы, делить на удобоваримые порции бесконечность мироздания. На­стоящий, человеческий разум ок­рашен нравственностью, ей он служит; и в критических ситуа­циях (как та, когда Д-503 спасает О-90 и ее ребенка или отказы­вается верить коварным наветам Благодетеля) именно нравствен­ность, а не рассудок подсказы­вает личности направление по­ступка.
Книга Замятина направлена против утопии как порождения дегуманизированного в своем рационализме сознания. Разум здесь обнажает свою античело­веческую сущность, реализуе­мую в тоталитарном государ­стве... Совершенно по-другому подходит к исследованию приро­ды разума и места его в совре­менном мире другой писатель — М. Булгаков, чье творчество так­же приходится на 20—30-е гг. Прежде всего, в своих фантас­тических повестях («Роковые яйца», «Собачье сердце») Бул­гаков определяет классовую по­зицию разума. Разум, воору­женный новейшими открытиями естественных (и — подразуме­вается — социальных) наук, со­средоточен в очень узком обще­ственном кругу. Его носителями являются «господа» — люд), уда­ленные от жизни народных масс. Эта удаленность провоцирует в господах ученых их безответ­ственность, тягу к необдуманным экспериментам — таким, какие ставят профессора Персиков и Преображенский. Разум — страшная сипа, предупреждает Булгаков; и ученый, создавая гомункула, должен быть уверен, что никакая злая воля не помо­жет ему выйти из реторты и не сделает своим орудием. Зна­чит... значит, опять мы приходим к тому же выводу, что и у Замятина: могущество разума должно ограничиваться нрав­ственностью никакое, даже са­мое удивительное детище Ума не имеет права на существова­ние, если оно не будет гаранти­рованно служить миру и челове­честву, а не наоборот.
Господа ученые этого не по­нимают. Они увлечены велико­лепием своих догадок и откры­тий, и им по большому счету нет дела до того, в чьи руки попадут результаты экспериментов. Их привилегированное положение в обществе, достаток и известность приучили их свысока поглядывать на копошащийся людской мура­вейник. Они чувствуют себя эта­кими олимпийцами, живущими над миром, вне его забот. А это ведь и есть гордыня Разума, пророчески обличенная Достоевским в «Бесах» в демонической фигу­ре Верховенского. На всякий случай, если вдруг людская вол­на поднимется и начнет достигать ступеней жреческого обиталища, у олимпийцев есть верные трезоры, обученные деликатно, но твердо отстаивать неприкосно­венность индивидуализма небо­жителей — сторож Панкрат у Персикова, домработница Зина у Преображенского... Но бывают такие минуты, когда пена земных страстей перехлестывает через пороги мыслительских квартир, и тогда начинается светопреставле­ние. В доме Преображенского этот потоп изображен карикатур­но: безмозглый Шариков запер­ся в ванной и напустил полные комнаты воды. Результат — лег­кое, но понимающее недоволь­ство обитателей калабуховского дома и отмена приема пациен­тов. В случае с Персиковым события разворачиваются трагично. Обезумевшая толпа врывается в помещение института, сметает Панкрата и затаптывает самого профессора — видимого винов­ника происходящих несчастий.
Можно задаться вопросом: кто действительно виноват в со­бытиях «Роковых яиц» и «Соба­чьего сердца»? Может быть, ви­новники — Рокк и Швондер соответственно, которые с плебей­ской халатной тупостью отпра­вили «плоды умов» служить со­циализму? Отчасти так, и прича­стность большевиков к коллизи­ям повестей отрицать бессмыс­ленно. Однако не стоит забывать, что предмет, о котором метафо­рически повествуется и в «Роко­вых яйцах», и в «Собачьем серд­це» — пролетарская революция и ее последствия. И Рокк, и Швондер — это лишь частички миропорядка (точнее, миробес-порядка), порожденного рево­люцией. Основной же источник творящегося хаоса — безотвётственный, самовлюбленный разум оторвавшихся от жизни интеллектуалов-мечтателей, до последней, критической минуты не ведающих и не желающих ведать, что они творят.
Особую постановку вопрос о разуме принимает в шедевре Булгакова — романе «Мастер и Маргарита». Здесь автор реша­ет, среди прочих, проблему онтологического порядка: каково место разума в мироздании? Этот вопрос начинает звучать, пока неявно, уже в первой главе ро­мана, в сцене на Патриарших пру­дах. Основной пункт спора меж­ду литератором Берлиозом и таинственным иностранцем Воландом — двухтысячелетний фило­софский вопрос о бытии Бога, и другой, непосредственно с ним связанный — о свободе воли. Берлиоз в этом споре стоит на позициях рационалистического атеизма, полагающего центром мироздания человеческий разум; Воланд же выступает как аполо­гет религиозного мировоззрения — правда, скажем так, очень неканонического. Одна из истин, представленных в романе как объективная, заключается в том, что Иисус существовал. Именно эту истину с позиций своего ра­ционализма пытается отрицать Берлиоз, повторяя мысль Канта о том, что в области разума дока­зательств бытия Бога быть не может, и отрицая его же, кантовское, моральное доказательство. Но таким образом Булгаков (вме­сте с Воландом) отвергает пре­тензии разума на обладание ис­тиной! Ведь если Бог есть, а ра­зум это оспаривает, значит, разум заблуждается — и, уж конечно, ему, такому разуму, нет места в центре бытия. И значит, не он уп­равляет «жизнью человеческой и всем вообще распорядком на земле». Воланд совершенно правильно ставит вопрос: «Как же может человек управлять, если он не только лишен возможности составить какой-нибудь план, но не может ручаться даже за свой собственный завтрашний день?» Берлиоз пытается спорить, но Во­ланд предъявляет ему страшное «седьмое доказательство», и в рамках романа становится со­вершенно ясно, что да, человек мал и слеп, и его гордый разум не может знать даже собствен­ного завтра. «Не надо никаких точек зрения, и доказательств никаких не требуется» там, где дело касается высшей истины.
Дальше — больше. Чтобы понять подлинную правду жиз­ни, показывает Булгаков, надо вовсе отказаться от разума, пройти через безумие. Именно этот путь предстоит Ивану Без­домному. После смерти Берли­оза мысль о безумстве Воланда перестает удовлетворять поэта: слишком уж складно совпадают с действительностью все пред­сказания «консультанта». Но если Воланд не сумасшедший, значит... сумасшедший сам Иван Бездомный?! И Ивану приходит­ся изведать горькую участь «чер­ной овцы», безумца в человечес­ких глазах, чтобы получить от Мастера подлинное, живое зна­ние, очень мало связанное с ра­зумом, но содержащее в себе зерно истины. Мастер очень не­двусмысленно напоминает Ива­ну о настоящем положении в мире людей двоих участников ночного разговора: «Будем гля­деть правде в глаза... и вы и я — сумасшедшие».
Если первая часть романа — постановка вопроса «что есть ис­тина?» и развенчание попыток от­ветить на него средствами чело­веческого рассудка, то вторая — утверждение любви и веры в качестве высших ценностей. Первые слова второй части — «я покажу тебе такую любовь» — указывают на предмет дальней­шего повествования. Действи­тельно, любовь в итоге оказыва­ется высшим началом бытия, определяющим все, что происходит с героями. Любовь Маргариты спасает Мастера и приводит его к покою. Любовь заставляет Маргариту идти вслед за Мастером в это царство покоя, хотя она зас­луживает высшей благодати — Света... Любовь создает Веру. И эта вера становится подлинным основанием земного существования, его внутренней целевой при чиной. «Каждому дается по вере его», — провозглашает сатана на своем балу евангельскую истину. И голова Берлиоза, верившего в небытие, превращается в его ру­тах в череп, в прах. Точно так же по вере получают и все осталь­ные персонажи. Мастер хотел покоя, верил, что он придет — и получил его. Маргарита получает верную, вечную любовь. Понтий Пилат идет рядом с Иисусом и, сча­стливый, слышит от него, что позорной казни не было... И пусть все, что случается с героями, не­разумно, выходит за пределы рационалистического миропонимания — зато эти события соответ­ствуют истине долженствования. Так должно быть с точки зрения Абсолюта — и разум не в силах происходящему помешать.
Как видим, идеология булгаковского романа совершенно определенным образом вступает в полемику с рационалистичес­кими воззрениями современности. Булгаков однозначно пропо­ведует мысль о вторичности ра­зума по отношению к другим он­тологическим ценностям — вере и любви. Не будет ошибкой на­звать позицию писателя гности­ческим мистицизмом, распространенным среди интеллектуалов той эпохи. Как говорит Мастер Маргарите: «Когда люди совер­шенно ограблены, как мы с то­бой, они ищут спасения у потус­торонней силы». И потусторон­няя сила выручает, становясь опо­рой для веры, прибежищем про­тив плоского рационализма эпо­хи. Лучше какая-то вера, чем рас­судок, мечущийся в бессмыслен­ной пустоте существования.
В булгаковских книгах нашли сконцентрированное выражение духовные вопросы, волновавшие 
современников. И мы видим у писателя в целом скептическое отношение к разуму. С одной стороны, это начало, неспособное, вопреки распространенному убеждению, овладеть истиной (в романе), с другой — начало, пре­тенциозное, стремящееся поста­вить себя над миром и обрести полноту безответственной свободы (в повестях). Совершенно очевидна сентенция писателя: продемонстрировать границы возможностей рассудка и ука­зать на его онтологически подчи­ненное, вторичное положение.
Мы здесь рассмотрели толь­ко некоторые, наиболее показа­тельные и связанные со школьной программой произведения, в ко­торых зафиксировано негативное отношение русских писателей XX века к культу разума. И мы показали традицию этого отноше­ния... Рассмотренные тексты по времени возникновения относят­ся к 20—40-м годам нашего сто­летия, периоду, когда особенно болезненно переживались Росси­ей события, порожденнные рационалистическим самообожествле­нием человечества. Но и впослед­ствии, в произведениях современ­ной русской литературы, тема не­обходимого ограничения претен­зий и сферы деятельности рас­судка звучит то и дело.
Роман Б. Пастернака «Доктор Живаго» стоит на границе двух эпох. Им заканчивается первая половина XX столетия — время революций и войн. Он фактичес­ки подводит итог этому периоду, вместе с его духовными искани­ями. Интересно, в контексте на­шей темы, отметить взгляды, ко­торые в юности выработал глав­ный герой, Юрий Живаго. «Со­знание — свет, бьющий нару­жу... — говорит он однажды. — А душа человека — человек в других людях». То есть главная, духовная цель жизни людей — единение в общем, соборном бы­тии. А сознание — луч, освеща­ющий дорогу к людям. Такова истинная роль и место разума: он инструментален, он лишь орудие в достижении другой, более высокой цели, чем он сам.
Но в общественной жизни дело пошло так, что разум и его плод — рационализированное, механистическое людское сооб­щество — заняли главенствую­щие позиции. И некоторое вре­мя такое состояние бытия оста­валось официально признано дол­жным. Будильником обществен­ного сознания в этом отношении выступила так называемая «де­ревенская проза». Вот старуха Дарья в распутинском «Прощании с Матерой». О чем она говорит со своим внуком Андреем? О новой жизни, машинной жизни, в которой человек ошибочно мнит себя хозяином. «Он давно уж не хозяин. Давно из рук ее упустил. Она над им верх взяла, она с его требует че хочет, погоном его по­гоняет» . И дальше: «Ты говоришь — машины. Машины на вас ра­ботают. Но-но. Давно уж не они на вас, а вы на их работаете, — не вижу я, ли че ли!» Победа ра­зума над человеком, о которой предупреждали русские писате­ли за целое столетие, начиная с Достоевского, стала свершив­шимся фактом. Отсюда трагизм авторского мироощущения в прощании с Матерой. Это про­щание — не только с островом, но и со всей прежней жизнью, в которой человек был хозяином своего разума, а не наоборот; прощание с должным состояни­ем бытия. Нет необходимости сгущать здесь темные краски; но справедливость требует признать, что деревенская проза в 60—70-е годы оставалась почти един­ственным очагом, сопротивления человечности против рационали­стического технократического механицизма в русской советс­кой литературе.
Подведем итог. Русская мысль еще с конца XVIII века ощущает начало чистого рационализма, не оплодотворенное нравственнос­тью, как чуждое себе, своей на­ционально-культурной среде. Поначалу писатели показывают драматическое отчуждение че­ловека, воспитанного в духе ра­ционализма, от русской обще­ственной среды. Потом Достоев­ский выступает с пророческим предупреждением об опасности безнравственного разума для народа и человечества. Литера­тура XX века развивалась в ус­ловиях постепенного осуществ­ления пророчеств. И тем критич­нее становилось отношение писа­телей к разуму. Разум сам по себе, в отрыве от нравственных оснований — слепая, эгоистичная сила, несущая зло человечеству. Плоды такого разума — тоталитаризм и дегуманизация обще­ства. Разум а отрыве от веры — цели своего служения — оказы­вается бессильным, он не спосо­бен самостоятельно решать ко­ренные вопросы человеческого бытия. Он органически должен опираться на какую-то веру; и если это не есть вера в Истину, Добро, Свет — то это вера в тьму, зло или ничто, хаос небытия. За­думаться об этом призывают рус­ские писатели.
В современном образовании все настойчивее проводится курс на гуманитаризацию дисциплин и методик преподавания. В русле этой задачи представляется су­щественно важным осветить пе­ред учениками 11 классов тот по сути своей гуманистический, ан­тимеханистический аспект содер­жания русской литературы, о ко­тором шла речь в настоящей ста­тье. Методика работы здесь мо­жет быть различной, речь о ней следует вести отдельно. Мы предлагаем при работе с произ­ведением (тем из упомянутых, которое учитель включает в свою программу) обратить особое внимание на цитированные эпи­зоды и рассказать об их идейной связи с другими произведения­ми соответствующей тематики. Можно также предложить уча­щимся тему сочинения такого характера: «Каково отношение данного писателя к разуму?» (по конкретному произведению) или «Был ли данный писатель рацио­налистом?» (с предполагаемым раскрытием в работе смысла это­го понятия). Кроме того, кто-ни­будь из учеников может выступить на уроке с докладом на соответ­ствующую тему.
Copyright © 1999-2022 "Сибирский учитель"
Сайт поддерживается в Новосибирском институте повышения квалификации и переподготовки работников образования и является участником Новосибирской открытой образовательной сети